Vladimir Nabokov

crooked mirrors, man-bull & wild boar in Despair

By Alexey Sklyarenko, 9 August, 2019

In VN's novel Otchayanie (“Despair,” 1934) Hermann speaks of mirrors and mentions krivye zerkala, zerkala-chudovishcha (crooked mirrors, monsters among mirrors):

 

Вот, не люблю этого слова. Страшная штука. С тeх пор, как я перестал бриться, оного не употребляю. Между тeм упоминание о нем неприятно взволновало меня, прервало течение моего рассказа. (Представьте себe, что слeдует: история зеркал). А есть и кривые зеркала, зеркала-чудовища: малeйшая обнажённость шеи вдруг удлиняется, а снизу, навстрeчу ей, вытягивается другая, неизвeстно откуда взявшаяся марципановая нагота, и обe сливаются; кривое зеркало раздeвает человeка или начинает уплотнять его, и получается человeк-бык, человeк-жаба, под давлением неисчислимых зеркальных атмосфер, — а не то тянешься, как тeсто, и рвёшься пополам, — уйдём, уйдём, — я не умeю смeяться гомерическим смeхом, — всё это не так просто, как вы, сволочи, думаете. Да, я буду ругаться, никто не может мнe запретить ругаться. И не имeть зеркала в комнатe — тоже мое право. А в крайнем случаe (чего я, дeйствительно, боюсь?) отразился бы в нем незнакомый бородач, — здорово она у меня выросла, эта самая борода, — и за такой короткий срок, — я другой, совсeм другой, — я не вижу себя. Из всeх пор прет волос. По-видимому, внутри у меня были огромные запасы косматости. Скрываюсь в естественной чащe, выросшей из меня. Мнe нечего бояться. Пустая суевeрность. Вот я напишу опять это слово. Олакрез. Зеркало. И ничего не случилось. Зеркало, зеркало, зеркало. Сколько угодно, — не боюсь. Зеркало. Смотрeться в зеркало. Я это говорил о женe. Трудно говорить, если меня всё время перебивают.

 

Now that is a word I loathe, the ghastly thing! I have had none of the article ever since I stopped shaving. Anyway, the mere mention of it has just given me a nasty shock, broken the flow of my story (please imagine what should follow here—the history of mirrors); then, too, there are crooked ones, monsters among mirrors: a neck bared, no matter how slightly, draws out suddenly into a downward yawn of flesh, to meet which there stretches up from below the belt another marcipane-pink nudity and both merge into one; a crooked mirror strips its man or starts to squash him, and lo! there is produced a man-bull, a man-toad, under the pressure of countless glass atmospheres; or else, one is pulled out like dough and then torn into two.

Enough—let us get on—roars of laughter are not in my line! Enough, it is not all so simple as you seem to think, you swine, you! Oh, yes, I am going to curse at you, none can forbid me to curse. And not to have a looking glass in my room—that is also my right! True, even in the event of my being confronted by one (bosh, what have I to fear?) it would reflect a bearded stranger—for that beard of mine has done jolly well, and in such a short time too! I am disguised so perfectly, as to be invisible to my own self. Hair comes sprouting out of every pore. There must have been a tremendous stock of shag inside me. I hide in the natural jungle that has grown out of me. There is nothing to fear. Silly superstition! See here, I am going to write that word again. Mirror. Mirror. Well, has anything happened? Mirror, mirror, mirror. As many times as you like—I fear nothing. A mirror. To catch sight of oneself in a mirror. I was referring to my wife when speaking of that. Difficult to talk if one is constantly interrupted. (Chapter Two)

 

At the end of his preface to the second edition (1908) of Melkiy bes ("The Petty Demon") Sologub compares his novel to a perfectly smooth mirror without any krivizna (crookedness):

 

Этот роман — зеркало, сделанное искусно. Я шлифовал его долго, работая над ним усердно.
Ровна поверхность моего зеркала, и чист его состав. Многократно измеренное и тщательно проверенное, оно не имеет никакой кривизны.
Уродливое и прекрасное отражаются в нем одинаково точно.

 

In “The Petty Demon” Rutilov tells Ardalion Peredonov (the novel’s main character) that he will never be a bull, because he is a swine:

 

Передонова томила тоска. И карамелек уже не было в кармане, — и это его опечалило и раздосадовало.

Рутилов почти всю дорогу говорил один, — он продолжал выхвалять сестер. Передонов только однажды вступил в разговор. У быка есть рога? — сердито спросил он.

— Ну, есть, так что ж из того? — сказал удивленный Рутилов.

— Ну, а я не хочу быть быком, — объявил Передонов.

Раздосадованный Рутилов сказал:

— Ты, Ардальон Борисыч, и не будешь никогда быком, потому что ты форменная свинья.

— Врёшь, — угрюмо сказал Передонов.

— Нет, не вру, — могу доказать, — злорадно сказал Рутилов.

— Докажи.

— Погоди, докажу.

Оба замолчали.

— Ардальон Борисыч, — вдруг спросил Рутилов, — а у тебя есть пятачок?

— Есть, да тебе не дам, — сказал Передонов.

Рутилов захохотал.

— Коли у тебя есть пятачок, так как же ты не свинья!

Передонов в ужасе схватился за нос.

— Врёшь, какой у меня пятачок, у меня человечья харя, — бормотал он.

Рутилов хохотал. (Chapter V)

 

In a letter to Hermann Ardalion calls Hermann nezauryadnoe chudovishche (something out of the common in the way of monsters) and compares him to a great grisly wild boar with putrid tusks:

 

Стало быть, так. Но мало убить человека и одеть в подходящее платье. Нужна еще одна деталь, а именно сходство, но схожих людей нет на свете и не может быть, как бы Вы их ни наряжали. Впрочем, до таких тонкостей не дошло, да и началось-то с того, что добрая душа честно ее предупредила: нашли труп с документами Вашего мужа, но это не он. А страшно вот что: наученная подлецом, она, бедняжка, еще прежде – понимаете ли Вы это? – еще прежде, чем ей показали тело, утверждала, вопреки всему, что это именно ее муж. Я просто не понимаю, каким образом Вы сумели вселить в нее, в женщину совсем чуждую Вам, такой священный ужас. Для этого надо быть действительно незаурядным чудовищем. Бог знает, что ей еще придется испытать. Нет, – Вы обязаны снять с нее тень сообщничества. Дело же само по себе ясно всем. Эти шуточки, господин хороший, со страховыми обществами давным-давно известны. Я бы даже сказал, что это халтура, банальщина, давно набившая оскомину.

Теперь – что я думаю о Вас. Первое известие мне попалось в городе, где я застрял. До Италии не доехал, и слава Богу. И вот, прочтя это известие, я знаете что? не удивился! Я всегда ведь знал, что Вы грубое и злое животное, и не скрыл от следователя всего, что сам видел. Особенно что касается Вашего с ней обращения, этого Вашего высокомерного презрения, и вечных насмешек, и мелочной жестокости, и всех нас угнетавшего холода. Вы очень похожи на большого страшного кабана с гнилыми клыками, напрасно не нарядили такого в свой костюм. И еще в одном должен признаться Вам: я, слабовольный, я, пьяный, я, ради искусства готовый продать свою честь, я Вам говорю: мне стыдно, что я от Вас принимал подачки, и этот стыд я готов обнародовать, кричать о нем на улице, только бы отделаться от него.

Вот что, кабан! Такое положение длиться не может. Я желаю Вашей гибели не потому, что Вы убийца, а потому, что вы подлейший подлец, воспользовавшийся наивностью доверчивой молодой женщины, и так истерзанной и оглушенной десятилетним адом жизни с Вами. Но если в Вас еще не все померкло: объявитесь!"

 

“…So that is how matters stand! It is not enough, however, to kill a man and clothe him adequately. A single additional detail is wanted and that is: resemblance between the two; but in the whole world there are not and cannot be, two men alike, however well you disguise them. True, any discussion of such subtleties was never even reached, since the very first thing the police told her was that a dead man with her husband’s papers on him had been found, but that it was not her husband. And now comes the terrible part: being trained by a dirty cad, the poor little thing kept insisting, even before viewing the corpse (even before—does that come home to you?), insisting against all likelihood that it was her husband’s body and none other’s. I fail to grasp how on earth you managed to inspire a woman, who was and is practically a stranger to you, with such sacred awe. To achieve that, one ought to be, indeed, something out of the common in the way of monsters. God knows what an ordeal awaits her yet! It must not be. Your plain duty is to free her from that shade of complicity. Why, the case itself is clear to everybody! Those little tricks, my good man, with life policies, have been known for ages. I should even say that yours is the flattest and most hackneyed one of the lot. 

“Next point: what I think of you. The first news reached me in a town where owing to meeting some fellow artists I happened to be stranded. You see, I never got as far as Italy—and I thank my stars I never did. Well, when I read that news, do you know what I felt? No surprise whatever! I have always known you to be a blackguard and a bully, and believe me, I did not keep back at the inquest all I had seen myself. So I described at length the treatment you gave her—your sneers and gibes and haughty contempt and nagging cruelty, and that chill of your presence which we all found so oppressive. You are wonderfully like a great grisly wild boar with putrid tusks—pity you did not put a roasted one into that suit of yours. And there is something else I want to get off my chest: whatever I may be—a weak-willed drunkard, or a chap ever ready to sell his honor for the sake of his art—let me tell you that I am ashamed of having accepted the morsels you flung me, and gladly would I publish my shame abroad, cry it out in the streets—if that might help to deliver me of its burden.

“See here, wild boar! This is a state of things that cannot endure. I want you to perish not because you are a killer, but because you are the meanest of mean scoundrels, using for your mean ends the innocence of a credulous young woman, whom, as it is, ten years of dwelling in your private hell have dazed and torn to pieces. If, nevertheless, there is still a chink in your blackness: give yourself up!” (Chapter Eleven)