М. Гришакова. Две заметки о В. Набокове // Труды по русской и славянской филологии. Литературоведение. IV (Новая серия). Тарту [2]
М. Гришакова. Две заметки о В. Набокове // Труды по русской и славянской филологии. Литературоведение. IV (Новая серия). Тарту, 2001 ДВЕ ЗАМЕТКИ О В. НАБОКОВЕ (*) МАРИНА ГРИШАКОВА 1. Еще раз к проблеме "Набоков и Шкловский" Сравнивая поэтику Набоко...
 
 
 
ОБЪЕДИНЕННОЕ ГУМАНИТАРНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВОКАФЕДРА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ТАРТУСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniana tartuensia | personalia
сетевые ресурсы | ссылка недели | дискуссии | независимые проекты на "рутении" | добрые люди

ДВЕ ЗАМЕТКИ О В. НАБОКОВЕ(*)

МАРИНА ГРИШАКОВА

1. Еще раз к проблеме "Набоков и Шкловский"

Сравнивая поэтику Набокова с теориями В. Шкловского, исследователи обычно опираются на статью В. Ходасевича "О Сирине", где основной темой сириновского творчества названа "жизнь приема". Другим аргументом становится перекличка метафоры "искусство - ход коня" в "Даре" с названием книги В. Шкловского "Ход коня", которая вышла в Берлине в 1923 г. и, можно думать, не осталась незамеченной Набоковым. Однако когда американский переводчик "Дара" Майкл Скаммелл в письме 19 апреля 1962 г. спросил Набокова о Шкловском и о возможности применения лозунга "искусство как прием" к набоковским произведениям, писатель реагировал резко отрицательно:

    I seem to remember an essay of his on Onegin. Never met him. What is termed "formalism" contains certain trends absolutely repulsive to me (цит. по: [Nabokov]).

Можно, конечно, сомневаться в искренности этой реакции и рассматривать ее как следствие желания отрицать всякое отношение к "большевистскому" Шкловскому. В 1920-30-х гг. перед русскими авторами стоял болезненный выбор, и результат этого выбора оказывал большое и часто искажающее влияние на их литературную позицию.

С другой стороны, как показал А. Ханзен-Леве в книге "Русский формализм", принцип "сдвига", "остранения", деавтоматизации восприятия или "обнажения приема" гораздо шире формализма и в той или иной степени присущ разным типам модернистской поэтики. Шахматные метафоры, в том числе "ход коня", постоянны в набоковской прозе и не обязательно свидетельствуют о заимствовании у Шкловского.

Само понятие "сдвига" может приобретать разное значение в разных художественных парадигмах. Символистское двоемирие предполагает, что земная реальность "сдвинута", искажена по отношению к истинному бытию, и задача теургического искусства (speculum speculorum Вяч. Иванова) - устранить это искажение.

Авангардистское искусство сосредоточено на самом сдвиге и остранении, на разрушении привычных форм восприятия. Как пишет Е. Замятин в статье 1922 г. "О синтетизме" (которую рецензировал друг Набокова Иван Лукаш в журнале "Русская мысль"), футуристы уловили фантастический "сдвиг" в современной реальности, но ограничились им, как студенты-первокурсники, которые поклоняются дифференциалу, не ведая о существовании интеграла [Замятин 1999: 77]. Замятин предлагает синтез реализма (быта) и фантастики, предвосхищенный, по его мнению, работами Брейгеля, Босха, а из новых - Ницше, Белого, Гогена, Пикассо. Фантастический реализм или "неореализм", по Замятину, отказывается от иерархии: множество реальностей открывается в рамках повседневной реальности, ни одна из них не является доминирующей.

Поэтика серапионов, Ю. Олеши, М. Булгакова содержит в себе возможность колебания в выборе интерпретации, что Тодоров считает основной чертой фантастического жанра [Тодоров 1997: 24]. Е. Замятин был учителем серапионов в студии переводчиков при издательстве "Мировая литература" и в литературной студии Дома искусств в Петербурге. Сходный с формалистским интерес к "приему", личные связи серапионов с формалистами не исключают принципиальных разногласий. И. Груздев в программной статье "Лицо и маска" пишет об "обнажении приема" как о механическом искусстве, "мертвой маске" [Груздев 1922: 176]. Искусство - это созерцание мира; преломление видимого и осязаемого в творческой "призме" художника [Там же: 215]. С ним перекликается В. Ходасевич. В статье 1933 г. "Форма и содержание" он говорит о своей борьбе с "писаревцами" - футуристами и формалистами и о неотделимости формы от содержания: произведение есть объективация видения художника [Ходасевич 1996: 272].

Наконец, существовал контекст европейского модернизма с его повышенным интересом к форме, который не был чужд и Набокову. Поэтому описание О. Роненом сотрудничества-соперничества Набокова и Шкловского как "проверки" и "обыгрывания образов литературных приемов, описанных Шкловским" в набоковской прозе [Ронен 1999: 168-169], кажется нам недостаточным: корни полемики лежали глубже.

В статье И. Смирнова "Art a lion" и Н. Зандер "Пожертвование авторством" [Hypertext 2000: 123-136, 137-144] выявлена полемика Набокова с ЛЕФом и лефовской программой жизнестроительства в "Отчаянии". В этой связи интересны также возможные отклики на деятельность "лефовского" Шкловского в "Подвиге". О. Ронен указал на

    родство художественной и нравственной проблематики этой написанной в 1930 году книги с вопросами, поднятыми Шкловским в его лефовской, перепечатанной в 1929 году в известном сборнике "Литература факта" рецензии на книгу Бахметьева "Преступление Мартына" [Ронен 1999: 172].

Статья В. Шкловского называется "Преступление эпигона". Шкловский показывает, что В. Бахметьев заимствовал и общую схему, и многие детали из романа Дж. Конрада "Лорд Джим", русский перевод которого вышел в том же издательстве "ЗИФ", что и роман Бахметьева. Таким образом, набоковский "Подвиг", возможно, отсылает к этому двойному подтексту. Шкловский вписывает свою критику в лефовскую программу борьбы с "художеством":

    Традиционный психологический роман трудно поддается акклиматизации в советских условиях, так как его фабульные схемы не годны для оформления нового материала [Шкловский 1929: 130].

В коллективном предисловии к сборнику эта программа обрисована более четко:

    Отвращая от литературы праздной выдумки, преподносимой под флагом заповедного и раз и навсегда мистически предначертанного "художества", мы всячески обращаем внимание наших товарищей на новую, пробивающую уже себе дорогу литературу, - литературу не наивного и лживого правдоподобия, а самой всамделишной и максимально точно высказанной правды [Шкловский 1929: 5].

Шкловский передает содержание "Преступления Мартына" словами рецензии Фадеева:

    В Мартыне чрезвычайно развит эгоцентризм. Выступая где-нибудь, он думает о том, как он сейчас выглядит со стороны. Его занимают думы о подвиге, о способе выдвинуться. Для него характерен мелкобуржуазный идеализм. В чем же преступление Мартына? Сопровождая беженцев, охранять которых поручено ему, он неожиданно под влиянием подсознательного инстинкта в момент ложной тревоги пытается бежать, покинув беженцев на произвол судьбы [Шкловский 1929: 133].

Бахметьев, заключает Шкловский, "просто написал чужой роман", "события большевистской революции, совершенно специфические, пытался оформить старыми традиционными приемами" [Там же: 134]. Проблема конрадовского Джима в том, что он не выдерживает роли идеального англичанина, а бахметьевского Мартына - в несоответствии роли героического партийца.

В том же 1929 г. в книге "Писатели "Кузницы"" Георгий Якубовский обращается к роману Бахметьева:

    Новым этапом и огромным творческим успехом писателя является роман "Преступление Мартына". Произведение глубоко психологическое, "Преступление Мартына" принадлежит к числу крупных литературных фактов. В романе "Преступление Мартына" писатель изображает неустойчивую в волевом отношении, страстную натуру, подчиненную смутным порывам, плохо ладящую с коллективной целеустремленностью [Якубовский 1929: 44].

Мартын безуспешно пытается спасти беженцев, которых ему жалко, но в результате погибают и беженцы, и отряд. Мартын в описании Якубовского - почти психоневротик, странная личность, с тягой к одиночеству и ко всему необычному.

    Конечно, было бы наивно, следуя по пятам биографии Мартына, сослаться на дурную наследственность, наличие дворянской, помещичьей крови в жилах Мартына (мать Мартына - "бледнолицая изнеженная девушка" из богатой помещичьей семьи) ничего не говорит о качествах наследственности. С этой стороны очень мало данных в романе, да и автор особенно не заботится о том, чтобы оправдать странности Мартына [Там же: 51].

(Шкловский читает сюжет романа как традиционно мотивированный "скрытой наследственностью"). Мартыну противопоставлен "революционный деловик" Черноголовый, который записывает в своем дневнике:

    Мартын вздумал задачу совести разрешить на свой страх. Он и не подозревал, что вступить в единоборство с человеческой природой - затея пустая. И он ничего не сказал - ни своею жизнью, ни своею смертью, ибо что такое отважность героя, если отважен только класс: кто-то споткнулся, на его место встал другой [Там же: 52].

Таким образом, Набоков создает роман с автобиографическим подтекстом по чужой канве, - роман о герое, который получил в России английское воспитание, а в Англии почувствовал себя русским и, влекомый непреодолимой "любовью, нежностью" к этой земле [Набоков 1974: 179], перешел границу. Тут и "недостаточно английский" герой, как у Конрада (что и для Конрада имеет автобиографический смысл), и "странная личность" с тягой к одиночеству, как у Бахметьева, и подозрительная наследственность, и героиня (как у Бахметьева - "средний человек", по выражению Г. Якубовского), и боязнь показаться немужественным, и решимость поступать отважно.

О. Ронен прочитывает набоковский роман "по Шкловскому": Набоков, развеивая теоретические сомнения Шкловского, преодолевает старую сюжетную схему, наполняет ее новым материалом ("фактом") и напоминает Шкловскому о его собственной героической биографии. В конце набоковский Мартын воспитывает

    В "Подвиге" Сирин показал, как преодолеть цитату из английской литературной традиции, на сюжетном материале, тематически мотивированном англо-русским воспитанием героя и реальным соприкосновением двух культур. В новом Мартыне не пришлось "выдумывать англичанина", а "большое полотно" с героем - "живым человеком", преодолевающим страшные нравственные травмы, нанесенные революцией, и свой ужас перед адом "Зоорландии", оказалось, несмотря на теоретические сомнения Шкловского, не только традиционным, но и новаторским с точки зрения сюжетной структуры и стиля [Ронен 1999: 172].

Тема побега и невольного возвращения на тоталитарную родину навеяна

    в частности биографией Шкловского, получившего Георгиевский крест из рук Корнилова летом 1917 года, затем партизанившего в красных тылах, а позже с головокружительной смелостью и удачливостью бежавшего от розыска ЧК за границу [Там же].

Между тем, слово "подвиг" вложено Набоковым в уста Зиланова. Зиланов - иронически охарактеризованный общественный деятель с героическим прошлым, но начисто лишенный индивидуальности и одержимый пафосом гражданственности ("мыслил жизнь в виде чередования съездов в разных городах" [Набоков 1974: 91]), принадлежащий к поколению "отцов". Жизнь самого Мартына демонстративно негероична, определяется воображением и мечтой, "врастающими в действительность" - это цепь несовершившихся событий.

Героические аллюзии, знаки героических сюжетов пронизывают повествование, но не захватывают жизни Мартына - они проходят рядом с его жизнью. Это имена Корнилова, Юденича, Врангеля, упоминания фамилий знакомых и близких, погибающих на гражданской войне, южный, греческий маршрут и имя матроса Сильвио (отсылки к сюжетам Байрона и Пушкина), гумилевская романтика дальних экспедиций. Судьба не подвергает Мартына серьезным испытаниям, героика Набоковым пародируется: вооруженный бандит в Крыму оказывается пьяным актером, который засыпает, а повисание Мартына на скале над обрывом слишком напоминает известный кинотрюк с повисанием на карнизе небоскреба или на стрелке часов (как Харольд Ллойд). В отличие от знакомых (писателей, общественных деятелей, "настоящего англичанина" Дарвина), у Мартына нет роли. На юге он завязывает роман с Аллой Черносвитовой и читает по ее совету "Песни Билитис" (текст, который переводил и молодой Набоков). Даже страшная Зоорландия предстает не как тоталитарное государство, а как продолжение детской, сказочной темы. "Подвиг" Мартына - это "не-подвиг", реализация детского стремления "уйти в картинку". С одной стороны, его влечет романтическое желание исследовать далекую, недоступную область, с другой - иррациональная тяга к земле детства, обжитой и знакомой. Этот поступок вызывает недоумение:

    Спокойно сидел в Кембридже, пока была у них гражданская война, а теперь хочет получить пулю в лоб за шпионаж. <...> Я никак не могу понять, как молодой человек, довольно далекий от русских вопросов, скорее, знаете, иностранной складки, мог оказаться способен на... на подвиг, если хотите [Набоков 1974: 229, 234].

Материальный "факт" как таковой отсутствует, его значение размыто между полярными противоположностями. "Подвиг" Набокова содержит прежде всего полемику с "лефовской" концепцией подчинения индивидуализма общественной роли, "художества" - "правде" или "факту". Несовпадение личности с ролью, несводимость ее к роли - таков смысл открытого конца набоковского романа, который строится на литературных, исторических и автобиографических подтекстах и на значимом отсутствии или неуловимости "факта".

2. Набоков и кино*

Кино как метатема. Изобретение кино было вершиной визуальной революции конца XIX - начала XX в. и сильно расширило обыденное восприятие и мышление. Как отмечалось Х. Мюнстербергом в 1916 г. [Münsterberg 1970] и другими исследователями проблемы психологии восприятия кино, кино "объективирует" процессы сознания. Многие области (оптика, физиология, психология) оказываются прямо втянутыми в область эстетики. По Мукаржовскому, любой объект или процесс, естественный или связанный с человеческой деятельностью, может стать носителем эстетического значения [Мукаржовский 1994: 38]. Такое расширение области эстетического и происходит с изобретением и началом широкого функционирования кино. По-видимому, многие традиционные темы и штампы романтизма и неоромантизма (иллюзорность, двойничество, тема подмены живого/неживого) в кино получают новую жизнь и эстетически обновляются. Киноизображение, пишет Мюнстерберг, создает ощущение глубины, трехмерности, которую мы, тем не менее, никогда не отождествляем полностью с реальной глубиной. Таким образом, возникает странное двойное чувство: киномир - это мир "понарошку" и, тем не менее, "совсем как настоящий". Такое чувство бывает, когда мы в зеркале видим свое изображение одновременно на поверхности и в глубине зеркала [Münsterberg 1970: 23]. Так происходит "оптическое" обновление темы двойничества, подобия и его иллюзорности: двойник - это "Я" и "не-Я".

Особое значение приобретает встреча с кинодвойником, тема "неузнавания" у Набокова. В "Машеньке" Ганин с трудом узнает себя на экране, в "Камере обскуре" Магда видит на экране своего окарикатуренного двойника, в "Bend Sinister" ребенок смотрит с экрана на отца и не узнает его: реальный ребенок в это время уже мертв, и фильм показывают отцу как "замену". Тема движущихся автоматов, мертвецов, кукол, сомнамбул, которые функционируют как живые существа, также является метатемой кино как "живой картины". Л. Шлотхауэр пишет о сомнамбулизме и сонности в "Отчаянии" и о связи этой темы с "Кабинетом доктора Калигари" Вине [Hypertext 2000: 257-264], но еще более отчетливо эта тема выражена в "Короле, даме, валете", где уже в самом начале "подражательный зевок" Франца в вагоне создает между ним и Мартой невидимую связь, символизирует его подчинение воле Марты, сомнамбулизм. Автоматизм главных героев прочитывается через метатему изобретения и конструирования "искусственных людей", которая, как отмечает А. Аппель [Appel 1974: 138], была одной из излюбленных в немецком раннем кино (фильмы "Голем", "Гомункул", "Метрополис").

Технические недостатки раннего кино (оптические и акустические помехи, дрожание и мерцание, нечеткость изображения, отсутствие кинотеатров), как показал Ю. Цивьян [Цивьян 1991], семантизировались и наделялись эстетическим значением. По-видимому, то, что сначала было недостатком, могло потом сознательно использоваться для достижения эстетического эффекта - например, мягкий фокус как эквивалент выражения печальных эмоций. Начало "Короля, дамы, валета" построено Набоковым на чередовании сфокусированного/несфокусированного зрения. Несфокусированные кадры использовались уже в 1910-х гг. для передачи в кино видения пьяного или близорукого человека, потерявшего очки. Именно таким образом Набоков дает возможность своему пошлому герою, когда он потерял очки, увидеть мир эстетически, в фантастических радужных тонах. Сходный эпизод есть в автобиографическом цикле А. Ремизова "Подстриженными глазами", написанном в 1930-40-х гг.: близорукий мальчик из фантастического мира красок и звуков попадает в скучную математическую реальность после того, как доктор прописывает ему очки [Ремизов 2000: 61-63].

Сдвиг. Оптическая иллюзия, визуальный "сдвиг" - киноаналог литературного приема "остранения". Само "остранение" имеет в теории формалистов двойной смысл: это новый конструктивный принцип (например, роман Стерна как "остранение" традиционной романной формы) или странное, необычное видение (описание) обычных и привычных вещей (например, у Толстого и Монтескье - театральное представление глазами ребенка или иностранца). Визуальный сдвиг становится в культуре начала ХХ в. метафорой определенных литературных техник. Прием увеличения/уменьшения или выделения детали в литературе мог стимулироваться приемом смены крупного и общего плана в кино.

Так, Замятин, говоря о методе неореализма, пользуется метафорой увеличения обычной вещи, такой, как человеческая рука, которая под микроскопом превращается в фантастический марсианский пейзаж [Замятин 1999: 77]. Прием уменьшения/увеличения вещей очень значим, например, в "Петербурге" Белого или в автобиографии Набокова. Нилс Оке Нилссон находит многие параллели в использовании эффектов уменьшения/увеличения Набоковым и Ю. Олешей [Nilsson 1969: 7-8].

Цвет. Кинематографический роман "Камера обскура" содержит предвосхищение или мечту о цветном кино. Кр